Елена Катасонова - Бабий век — сорок лет
— Мама, что Галя? Ничего не случилось?
Даша звонит из университетского автомата.
— Все в порядке. Встала, представь, без капризов — вчера загнала ее спать пораньше, — поела, правда, неважно. Купи, если найдешь, антрекоты и еще курицу, лучше импортную.
Екатерина Ивановна вешает трубку, ну как она не понимает: Даша вечность уже их не видела!
— Мамуль, это опять я. Мамуля, а ты как? Как сердце?
Екатерина Ивановна снисходительно смеется в трубку:
— А-а-а… мучит совесть, грешная дочь? Бросила нас одних… Да нет, все нормально, прекрасно провели без тебя вечер! И сердце в порядке. Иди работай. Про курицу не забудь…
Даша вздыхает. Курица нужна позарез, даже, пожалуй, две: с продуктами плохо, приходится думать о них бесконечно, ими без конца заниматься, жизни в ущерб. Но теперь на душе у нее так легко и свободно, что ее не раздражает ничто. Размахивая беспечно сумкой, она идет через дворик, а у лестницы ее ждет Ерофеев.
— Здрасте, — торопливо бросает он. — В концепции Рыбакова по древним славянам есть одна неточность…
Стекла очков воинственно блестят на солнце.
— Володя! — Даша с веселой досадой смотрит на Ерофеева. — Да плюньте вы на эти концепции! Влюбитесь, Володя!
— Не понял…
Ерофеев строго смотрит на Дашу, поправляет пальцем падающие на нос очки.
— И очки почините, — смеется Даша. — Вот прямо сейчас, шагайте на Арбат и вставьте новые стекла.
— Какие стекла? — возмущается Ерофеев, — При чем тут Арбат? В Ленинке у меня заказаны книги…
Даша снова смеется, машет рукой, бежит дальше. Наверху, у тяжелых дверей, останавливается.
— Володя! — голос звенит в ясном весеннем воздухе. — Все правильно: с любой концепцией стоит поспорить… Зайдите в час тридцать ко мне на кафедру.
Ерофеев удовлетворенно кивает и скрывается под аркой — пошел, значит, в буфет, по пирожки.
8
Так и пошла, понеслась, полетела ее новая жизнь. Как она жила без него так невыносимо долго? Все, что было, и все, что есть, наполнилось светом, все озарено любовью. Он звонит ей утром, чтобы услышать ее голос, она звонит ему после лекций, чтобы сказать, как лекции те прошли, они встречаются и гуляют по улицам или едут к нему, и расставаться им все труднее. Они говорят, говорят и не могут наговориться: ведь полжизни они почему-то прожили врозь. Но теперь они знают друг о друге все до конца, до самого донышка, во всяком случае, так им кажется. И не только сегодняшний или вчерашний день, но и день позавчерашний.
Теплыми вечерами Даша рассказывает Андрею о Волге, на которой росла, о широкой воде, о том, как она пахнет — ни с какой другой рекой не сравнить. Но Андрей упрямо предан Сибири, где жил он, где заканчивал институт.
— Какой там простор, Даша! Много земли, лесов, воздуха. И народ такой же — великодушный, широкий, я таких, как в Сибири, нигде не встречал, даже на трассе, а уж там мужики что надо!.. Приехал после института в один городок, снял комнату, обо всем чин чином договорился. Прожил месяц, принес за житье, а хозяева не берут. "Да ладно, сынок, — говорят, — какие твои доходы…" Еле уговорил, грозился, что съеду. А уж чтоб не позвать к вечернему чаю, чтобы утром не угостить оладушками… Такое в Москве можешь себе представить?
Жадно, ненасытно прорываются они к внутреннему миру друг друга. Он читает Дашины любимые книги и дает ей свои, тоже любимые, она в курсе его многотрудных дел — как он жив еще при такой-то нагрузке, но зато интересно, игра стоит свеч, — а он посвящен в ее проблемы с той давней рукописью, которую Даша, очень волнуясь, дала ему прочитать.
Они вместе поехали в издательство — Даше одной было страшно, — и там, поправ правила и обычаи, ставшие почти законом, ее оставили — без рекомендаций, без одобрения ученым советом, без рецензий, вне плана.
— Ну что ж, мы обязаны зарегистрировать, — пожала плечами разрисованная, как дикарь, секретарша.
— Чуть постарше Гали, а гонору-то, — расстроился за Дашу Андрей.
— Это не гонор, — вздохнула Даша, — а традиционное неуважение к личности, к автору, которого никто не приглашал, который никому не известен, не представляет никакую организацию, только себя. Это даже называется как-то презрительно — "самотек": никто их не зовет, а они тащат и тащат, делать им нечего!
— Но разве так можно? Ты же преподаешь в МГУ, ведь ты кандидат наук, эта девочка и сидит-то тут для тебя!
— Потому и надменна, как все в обслуживании.
— Ладно, — обнял Дашу за плечи Андрей, — это мы выдержим, правда?
— Придется… — Все-таки секретарша расстроила.
— Даша, я знаю, что возьмут твою рукопись, просто чувствую, ты мне веришь?
Конечно, она верит Андрею. И еще верит в свою работу. "Стиль как выражение времени…" Идея зародилась еще с диплома.
…Диплом писался радостно и словно бы в лихорадке Сдерживая нетерпение, стараясь не спешить, не лететь на всех парах к финалу, Даша доказывала незримую тонкую связь слов со своей эпохой. Почему на неизменной языковой ткани возникают одни слова и исчезают другие? Какая здесь временнАя закономерность? Как отражаются в языке история, общественные процессы, стиль человеческих отношений? Почему, например, исчезло у нас обращение к женщине — "Милостивая государыня, Настасья Петровна…"? Пропало и ничем не заменено.
Диплом оказался странным: далеко вышел за рамки темы и этим обеспокоил, смутил, обратил на себя внимание. Факультетские старики настаивали на аспирантуре, и Даше, после некоторых сомнений и возражений — ну да ничего, обломается! — предложили сдавать экзамены. Но место в аспирантуре было одно — по фольклору, и она отказалась: все эти байки, частушки казались какими-то несерьезными, да и не ее это было дело.
Тогда с ней встретился один из ее защитников, профессор Ухов. Он сердито кричал на Дашу, возмущался, что читают фольклор первокурсникам, когда никто еще ничего толком не понимает, говорил, что фольклор — душа народа, к которому все они принадлежат, ключ к этой душе, как раз его-то и ищет Даша, пусть пока не очень осознанно.
— Если б не ваш диплом, я бы сам вас не взял! Но вы хорошо думаете, идете вглубь, рассматриваете слово в контексте времени, умудряясь при этом довольно четко отмежеваться от Марра… Вот что, поехали ко мне.
Он привез Дашу в свой старый, огромный, неприбранный дом и там, в кабинете, заваленном записями и пленками, вывезенными из экспедиций, обратил в свою жаркую веру. Как же она пропустила такое богатство, ведь вроде слушала лекции?
Блестящий царедворец, всевластный, наглый фаворит царицы осмеивался частушками с такой беспощадностью, что ничего не оставалось от казенного почитания. А Стенька Разин представал мятежным и чистым, заступником всех Униженных, и можно было сколь угодно называть его вором, разбойником, — у народа было свое о нем представление.
— В самые развращенные, смутные, лживые времена фольклор хранил и передавал поколениям истину, берег Порядочность, стойкость и доброту. Так что не отказывайтесь, Дарья Сергеевна, а стилистика ваша будет нам очень кстати.
Даша вышла от профессора уже фольклористом, в душе, во всяком случае. Так вот что это такое, фольклор… А они-то, лопухи, веселились на лекциях где-то там, на галерке, ничего не слушали. Переговаривались, переглядывались, играли в "балду", знакомились и флиртовали под аккомпанемент странных старинных слов.
— Эй, рыжий, перебрось записочку… Вон той, третий ряд сверху, в синем свитере…
Записочка плывет по рядам, выше и выше, мелькают руки, поворачиваются головы — кому, интересно, послание? — синий свитер сидит, индифферентно задрав носик, а профессор Ухов, мировое имя, авторитет, учебники на всю страну, читает себе и читает, и только первые ряды записывают, да и те с пятого на десятое, а уж потом, в сессию, канючит у них тетрадки весь курс.
Какими же они были смешными, какими на диво беспечными! А ведь рвались в литературу, любили ее. Но фольклор?.. Это же не литература даже — песенки, поговорки, что-то совершенно необязательное… Так они были воспитаны, так росли — во времена небрежения к народному творчеству, ломки ремесел, когда даже в Палехе насаждались чуждые, несвойственные лаковой живописи мотивы.
Даша помнит, как в годы ее детства гоняли с рынка бессловесных мужиков с их свистульками, коньками, горшками как самых зловредных частников, подрывавших государственную торговлю, хотя государство свистульками не торговало. Тех, кто сбивался в артели, изматывали невозможными планами, мастерам навязывали сюжеты — совсем не народные, — запрещали самим набирать учеников, учить так, как представлялось нужным. А уж что творили с частушками! Только хвалебные, только о привольной и счастливой жизни, остальное — крамола, особенно новые, с пылу с жару, после, например, решения, попирающего закон природы. Таскали в правление, грозились изгнать из колхоза, намекали на последствия очень серьезные, даже трагические. А все равно частушки жили, не умирали, как не умирала потребность людей на все иметь собственное суждение. Впрочем, когда-то за песни о Пугачеве сажали даже в острог, но знаем же мы эти песни, дожили они до нас…